
Тут кусок в горло у меня больше не пошёл, я отпихнул сумку, из кабины выскочил, бросился отца догонять.
Да он до конца просеки дошагал, постоял там, повернулся, торопится ко мне сам.
Кричит:
— Ты что? Ты куда? Садись, поехали!
А лицо у него тревожное такое — куда тревожней, чем было перед штурмом горы.
— Теперь, — говорит, — предстоит нам, Паша, ещё и форсирование водной преграды. Впереди не ручьи, не даже река, а сплошной по болоту разлив. Придётся мне с шестом шагать, а тебе садиться за баранку и на малом газу рулить за мной… Не сдрейфишь?
— Не знаю… — сразу ёжусь и честно отвечаю я. — Давай поглядим.
А у самого душа в пятки и под шапкой вновь — холодок. Ведь если я за баранку и брался когда, так только лишь совсем-пресовсем рядышком с отцом. И езды моей было: от нашего крыльца через двор и обратно, потом ещё раз туда и обратно — вот и всё.
Однако вида сейчас не показываю; о том, что трушу, не говорю.
— Поехали, — вздыхаю, — поехали…
И вот отец, будто заново меня обучая, потихоньку да полегоньку спускает грузовик на самом малом газу по некрутой отлогости меж сосен, а перед нами — во всю ширь вода, море! Точно такое море, какое мне недавно из кабины и мерещилось…
Ну, море не море, да всё же расплеснулось и блестит под солнцем по мелколесью такое водополье, что той стороны почти не разглядеть. Торчат только из воды тоненькие берёзки, кустистые, в жёлто-зелёной дымке вербы, а меж них по голубому и по синему, как бы перевёрнутые книзу куполами, белые облака плывут.
Отец вылез, шагнул по уходящей под воду колее к самому заплеску.
Подобрал мокрую берёзовую жердинку, потыкал впереди себя.
Забрёл по колена в перевёрнутое небо, в облака, пощупал опять жёрдочкой, меня подбадривает:
